September 13th, 2020

Тамара Тябут

Духовные вехи Михаила Пришвина (по его потаенным дневникам)



После революции М. М. Пришвин живет неосознанной верой в Бога («Бог в душе»), переживая свое увлечение социализмом. Но уже в 1918 году приходит к мысли, что «не евреи… виноват… каждый» из народа. Он наблюдает вокруг себя тех, кто похож своим поведением на «обезьян», пришедших из «Бесов» Достоевского, видит, что те претендуют на осуществление идеалов Христа, но без Христа, относит к ним и «попов». Он еще враждебен к Церкви. Возрождение России к 1920 году полагает на интеллигенцию, которой «осталось только осознать всю глубину своего страдания и взять на себя инициативу Голгофы». А своей деятельностью считает – педагогику и краеведение, но и «дела для других», тех, кто может повлиять на сознание окружающих. Живет как будто зуб болит, ощущая рану в душе… В том же году он запишет: «Коммунизм – это названье государственного быта воров и разбойников».
В нач. 20-х он будет неоднократно обращаться к неудачному опыту первого православного братства, созданного о. Николаем Опоцким, и искать «следы возрождения… в народе». Писатель думает о личности и молодежи; о великих людях и их родословиых; о путешествиях ради открытий, об образовании и просвещении «детей прекрасного болотного цветка», в противовес хамам. В сер. 20-х гг. размышляет о способах возрождения: 1) развивать разум, 2) исследовать жизненные явления, 3) оперировать простым словом – в общем, «собирать человека», искать духовно близких людей – через евангелие (1927). Думает о своих отношениях с Христом, о творчестве, о жизни и смерти. К 1932 году он кратко записывает поездки по Архипелагу ГУЛагу – и замечает, что «стали появляться люди, проповедующие новую жизнь, в которой больше храмов не нужно, и все совершенно новое, и песнь другая». К священникам уже почтителен. Во время переписи 1937 года твердо говорит, что он верующий, православный верующий. Тогда же пишет письмо Молотову и предлагает пересмотреть отношение к заключенным и их детям, отпущенным на свободу без средств. (Его и нициатива!) Его мысли о благородстве («счастье в себе… неоскорбленность»). Считает, что «власть… («голая власть») вовсе и не является властью» от Бога. Размышляет о смысле, о церковном человеке. В конце 30-х – начале 40-х гг. у него появляется антрополическое измерение, отсюда выражения, типа «отъявленный индивидуализм», «монашеский эгоизм»; личность во Христе, творческий способ, оглядка на аскетизм, участие в преображении мира; причастие, укрепляющее надежду – «надо верить»; люди, подобные «церковным животным», механически исполняющим обряды, в противовес тому, что «цель всякого религиозного послушания… качество»; наконец – ответственность христиан за русский народ и поиск «единомысленников».
В 1950 году у писателя начинаются проблемы со здоровьем, и он делает вывод о режиме дня, что тот –  «слуга жизни», а не «ее подмена». Много думает о «родственном внимании» к ближнему… о приходе Левиафана, о чувстве современности и провинциализме, о разнице слов: родина и отечество. В его оценке революции появляется глубина: «Когда Толстой содержанию опыта любви всего человечества, Евангелию, противопоставил опыт своего личного разума, в этом действии рождались дети его – Ленин и Сталин» (1952). Но пишет и о том, что своей критикой Толстой и спасал церковь (1953). Он надеется на «новое и небывалое»: «Мы пропадаем сейчас от невежественной среды, как будто Сталин все пережевал и выплюнул… не до конца и не все. Остается какая-то неясная [надежда] на что-то. В том же году он напишет:. «Кажется, будто тень скрывает добрых людей, и они когда-нибудь выйдут на свет и все скажут». А через год едва ли не в последних записях он станет оценивать еврейский вопрос: «… Еврейский вопрос в России стал во всю силу. Этот вопрос состоит в том, что евреи рождаются у нас как заменители нации и, занимая командные места, заглушают самобытное творчество народа».